25.12.2015.

Марина Дмитревская: "Три правды, папаша!", октябрь 2015

 

За свою недолгую, но славную бытность главным режиссером Нижегородской драмы Вадим Данцигер поставил в том числе «Мещан», о которых «ПТЖ» писал в № 76 и в которых, как известно, звучит сакраментальная фраза Татьяны Бессеменовой: «Две правды, папаша!»
В «Третьей правде», поставленной Данцигером, этих правд три, но третья открывается в самом конце.

По сюжету пьесы О. Михайловой (она была заказана Пензенским театром, В. Мирзоев ставил ее в Театре.doc) адвокат Яншин, «внешности самой заурядной», ведет в Пензенском суде дело крестьянки Марьи Кругловой, красавицы, зарубившей топором свекра. Яншин, снедаемый энтузиазмом защиты простой крестьянки от самооговора (чувствует, что она не виновата), обращается за помощью, советом и вмешательством к двум своим (и всей России) кумирам: государственнику, председателю правительства, человеку «высокого роста с умными глазами» Петру Аркадьевичу Столыпину и «старику с пронзительным взглядом», нравственному российскому мерилу графу Льву Николаевичу Толстому. Те находятся в постоянной и непримиримой полемике о судьбах России (нужна ей община или собственность на землю) и пишут друг другу письма, анализирующие русскую ментальность и устройство страны. Обращения Яншина, постепенно к тому же влюбляющегося в Марью, только сбивают их с высокого разговора о судьбах Отечества…

Пьеса-переписка, пьеса-дискуссия, обостренная детективным ходом (убила — не убила), имевшая все ресурсы остаться в рамках литературного театра, поставлена как театральный гротеск, интеллектуально-бурлескная, ироническая игра о России с ее гениями, государственниками и простым народом, независимо от них живущим своей потаенной, темной, многовековой «третьей правдой». Спектакль поставлен с умной культурной фантазией и сокрушительной иронией: ведь ясно, что полемика не утратила актуальности и Михайлова пишет, а Данцигер ставит «про сегодня» России с ее правительственным декларациями о главенстве закона и невозможностью изменить ничего. Когда Столыпин объясняет Толстому, что намеревается строить правовое государство, тот спрашивает: «А из кого строить будете?», — и его не убеждает тезис о необходимости всего-навсего пятидесяти честных губернаторов. Да и сам Столыпин вряд ли надеется найти столько: служа губернатором в Саратове, наблюдал из окна человека, подосланного террористами убить его, Столыпина. Убьют. Но чуть позже.

Лет тридцать назад в том же театре я видела спектакль, где действие происходило в вагоне. Тогда это был СВ, и, как помню, статья моя называлась «Куда же мы с вами едем?» (начинались 90-е, вопрос был актуален…). Теперь тот же вопрос и очередной вагон стоят в «Третьей правде»…

На сей раз это крепкий дореволюционный вагон — кабинет Столыпина — замершее на какой-то вечной станции пространство российской жизни. В окно уже иногда влетает кирпич (действие происходит в 1910 году, и Столыпин тоскует по времени, когда мог свободно ходить по улицам, сейчас не то — опасность терроризма…), а мы знаем то, чего не знают и не узнают Толстой и Столыпин: в таком же вагоне через несколько лет произойдет отречение императора Николая. И Россия, о судьбах которой они спорят, закончится. Но пока она все еще стоит на рельсах, видимо в каком-то тупике, и никуда не едет. Может, еще и потому, что великие идейно тянут вагон в разные стороны. Большой, «корпулентный» человек в белом кителе Столыпин (Сергей Блохин) мечтает сдвинуть Россию с места судебной реформой, крестьянскими наделами и вообще — порядком. Но в вагонном окне, словно на портрете, виднеется сидящий вполоборота Лев Толстой, старинный друг столыпинского отца по Севастополю и несомненная духовная власть… И на первые же реплики Петра Аркадьевича великий граф в крестьянской рубахе (Александр Мюрисеп) живо развернется к окну, перестанет быть молчаливым портретом и разразится повизгивающими энергичными тирадами (надо спасти простую крестьянку, хоть она и убийца! И надо спасать русскую общину! И никакой собственности! Никаких наделов! У Христа не было собственности!). И хотя кабинетно-вагонное окно секретарь Столыпина Нефедов (Сергей Кабайло) вежливо, но настойчиво зашторит, неугомонный граф войдет в дверь! Не в одну, так в другую! Они его в дверь, а он в окно! И никакие доводы Столыпина (нельзя по частному делу пензенской крестьянки обращаться к главе правительства, нужна судебная власть, закон, а не частное вмешательство!) не будут иметь на графа никакого влияния: ядовито-бодрый, неугомонно-разговорчивый, юркий и пронырливый, он, пронзая собой всю российскую жизнь — как этот самый вагон, не будет давать покоя государству в лице его неторопливого, большого, благодушно-грустного Председателя правительства.

Впрочем, им обоим вовсе не до Марьи Крюковой и не до стучащегося в двери вагона со своими письмами Яншина, они заняты судьбами России! А вечная Марья — так, редкий аргумент в споре… Это влюбившемуся в красавицу крестьянку Яншину во что бы то ни стало надо спасти упорно настаивающую на своей вине Крюкову, это для него, заурядного провинциального адвоката, она живой человек…

Доскажу сюжет. На следственном эксперименте (в избу Крюковых превращается все тот же вагон, Столыпин с Нефедовым застилают скатерти, вставляют в окна фотографические портреты семьи и советуют Яншину отвезти Марью на место преступления для дачи показаний) Марья признается, что таки убила свекра. Который в первую же брачную ночь, пока ее законный Тихон спал во дворе, мертвецки пьяный, стал сожительствовать с нею, и сына своего Гришеньку двадцать лет назад она прижила от него. А потом он, свекор, стал ходить к одной мещанке, прижил там сынка Васю — и вот этому Васе решил отписать все наследство, а Гришеньку (не хозяина, а тихого «монашка») в солдаты забрить. И когда в очередной раз взгромоздился свекор на Марью, она, приподнявшись под ним, тюкнула приготовленным топором постылого сожителя, от которого вынужденно выкидывала много лет плод за плодом незаконных своих детей. А потом и добила. И всю ночь на конюшне исповедовалась мерину. И он ее слушал. А теперь исповедуется Яншину. И хочет, чтобы ее казнили.

Перед этой правдой (той самой, третьей, безнравственной, уголовной правдой) Яншин ломается. Он начинает ненавидеть ту, которую еще недавно любил и хотел спасти. Она ненавистна ему не только как убийца, а как та истинно народная правда жизни, которая не вписывается ни в какие гуманистические пагадигмы. Ведь спасать народ-убийцу и насильника не так сладко, как народ-страдалец…

И когда Марья (Наталья Кузнецова), услышав злобный крик Яншина о том, что никакой ей казни, а пойдет она в Сахалинскую каторгу, просит взять из избы на память мужнин подарок — кожаный поясок, — Яншин разрешает ей это. По сути — молча разрешает повеситься в камере самой, не дожидаясь суда. И он, Яншин, не убийцей ли выходит? И не от этого спиваться начинает?

Короче, когда Столыпин и Толстой приезжают наконец в Пензу на спасение крестьянки Крюковой — им сообщают, что поздновато…
История многослойная, умная, подспудно имеющая в виду и «Горькую судьбину», и «Власть тьмы», разработана в спектакле с лирической иронией, а иногда и гротесково. Рассуждая о природе человека, например, Столыпин и Нефедов делают полостную операцию лежащему на столе под простыней Толстому. И, в прямом смысле разбирая человека, вытаскивают из внутренностей гения-человековеда «мужское начало» в виде сапога, женское — в виде красного чулка, рогатку с камнем и много всего разного в виде собрания сочинений… Эта сцена более других выводит нас из границ всяческого правдоподобия, но великие и йогой занимаются, и пьют-кушают… Толстой сходит с портрета, Столыпин — со сцены, как с картины: на руках — дочка, девочка в белом, отец ее раздает избирательные листовки со сведениями о себе зрителям, с кем-то здоровается, светится доброй улыбкой…

С. Блохин и А. Мюрисеп играют, что называется, «на веселом глазу». Играют не Столыпина и Толстого, они блистательно играют в Столыпина и Толстого, увлеченно и органично, с полным пониманием кидаясь в диспут. Носители могучих идей — живые люди, а главное — не устарели их идеи. Российская жизнь по-прежнему стоит тяжелым вагоном на непроложенных рельсах, и артисты прекрасно понимают трагизм спора. Ведь Марья-то, олицетворяющая русский народ, тем временем повесилась от тоски и безысходности…

И Поляна уже не ясная…
И Марья удавилась…
В общем, конец русской идеи — что в пушкинском, что в толстовском ее изводе…

Остается только игра.

Петербургский театральный журнал, 2015, № 81